Владимир Алейников. Поэт, помнящий всё и умеющий сказать об этом

0
8

Арсений Тарковский когда-то сказал по поводу стихов молодого Владимира Алейникова, что в них каждая строчка — гениальная. Евгений Рейн называл его классиком новейшей русской поэзии, «великим человеком, великим поэтом и «патриотом пространства». А Саша Соколов так вообще считал «лучшим русским поэтом».

И действительно, Алейников — культовая личность, а не просто русский советский и российский поэт, прозаик, переводчик, художник и один из основателей СМОГа — первой в СССР молодежной творческой группы, попытавшейся стать независимой от государственных структур. С 1965 года стихи Алейникова публиковались только на Западе, но при советской власти его тексты широко распространялись в самиздате. В январе этого года Владимиру Дмитриевичу исполнилось 80 лет, и в связи с юбилеем с ним побеседовал наш корреспондент.

— Все мы меняемся с годами. Как воспринимаете метаморфозы своего характера?

— Ну и вопрос! Метаморфозы, да еще не какие-нибудь, а моего характера! Как нынче любят говорить — круто. Мгновенно вспоминаются строки Заболоцкого: «Как мир меняется! И как я сам меняюсь!» Конечно, и в жизни моей, и в характере, с возрастом происходят изменения. Жизненные ритмы теперь у меня теперь не такие, как прежде, а настолько другие, что к ним постоянно приходится привыкать. По природе своей человек я домашний. Но в молодости жизнь у меня была бурной, даже излишне бурной. Андеграунд, богема. Невероятное по интенсивности общение. И, несмотря на такие обстоятельства, я много работал, появлялись все новые книги стихов. И пусть их не издавали тогда, но существовал самиздат, и я часто читал стихи на людях, и поэтому их многие знали. С возрастом, и особенно в ту пору, когда стал я жить в Коктебеле, вдали от суеты и хаоса, от всех и всего, и очень много работать, стал я вновь человеком домашним. В Москве бываю лишь изредка. Творческие мои вечера и выставки живописи и графики бывают нечасто. Зато мои публикации непрерывно появляются в периодике и довольно часто выходят мои книги стихов и прозы. Моя почти затворническая жизнь, безусловно, влияет и на поведение, и на характер. А если вспомнить о состояниях, то приходится с грустью признать, что все чудовищные сложности былой эпохи до сих пор сказываются и на здоровье, и на прочем. Общение с людьми стало избирательным. И это даже хорошо. Научился подолгу жить в одиночестве. Сумел выстоять. Закалил и укрепил дух. Работа для меня — спасение. Иногда — ворчу на что-нибудь или на кого-нибудь. Иногда — радуюсь чему-то хорошему. Стариком себя не чувствую. Душа — молода и крылата. По-прежнему, с детства, живо изумление перед многообразием бытия. Так вот и живу. Никого не призываю брать с меня пример. Просто у меня именно так все сложилось. Какой у меня дар, я давно и хорошо знаю. Радует, что знает это и немалое число современников. Хорошим людям, способным поэтам — стараюсь помогать. Периодически делаю публикации моих друзей и соратников — и по СМОГу, и по нашему андеграунду, аналогов которого нет нигде. То, что ранее было неофициальным, ныне широко признано. И герои андеграунда — известны и даже знамениты. Изрядная часть текстов поэтов и прозаиков — опубликована. Художников наших — теперь вполне заслуженно называют вторым русским авангардом. Есть русская поговорка: не испытать горького — не видать сладкого. Нахлебались мы горького предостаточно. И к сладкому, пусть оно и не очень-то сахарное, приходится всем относиться, будто к изрядно запоздавшей, но вполне реальной данности.

Свою прозу о былом — прозу поэта, со всеми ее особенностями, — я пишу еще и потому, что из всей нашей славной братии нынче я один остался — помнящий все и умеющий сказать об этом. Больше некому. Да и выжившие могикане богемы, свидетели прежних бурь и сражений, просят меня обязательно продолжать рассказывать о том, что действительно было когда-то. Вот и пишу мои книги. И словно заново переживаю уже пережитое в давние годы. Сказывается ли это абсолютно на всем, в том числе и на «метаморфозах характера»? Да. Я не даю уйти, исчезнуть навсегда всему, что было пережито и создано. Продлеваю его жизнь. Сохраняю его — в нашей речи. Непростая задача. Максималистская. Но — необходимейшая. Когда-нибудь, лет через двадцать, относительно полная картина того, что происходило в минувшую эпоху, что призвало к свободному творчеству всех нас, может быть, и появится. Если некоторые псевдоисследователи, ничегошеньки толком не знающие, не перестанут врать и все переиначивать, в угоду своим диким вкусам и дурацким пристрастиям, да еще при отсутствии литературных способностей, что делает их писанину неприличной и глупой. Правда не даст себя в обиду и восторжествует. А общая наша творческая правота — обязательно победит.

— Недавно указом президента Союзу писателей России передано издательство «Художественная литература». Поди уже набежала толпа желающих издаться за госсчет...

— Не знаю, что происходит в Союзе писателей России. Я состою в Союзе писателей Москвы, Союзе писателей 21 века и в Русском ПЕН-центре. Литературная жизнь столичная — далеко от меня, тридцать пять лет живущего в Коктебеле. Чем порадует писателей России это известное издательство — невозможно сказать. Может, просветит писателей какой-нибудь нынешний Нострадамус. Желающих издаться за госсчет — наверняка полно. А вот кого именно будут издавать — и без всяких предсказаний станет ясно.
— Наиболее заметные книги прозы последнего времени — «Одсун» Варламова, «Вольнодумцы « Замшева, «Про собак и людей» Прилепина. Ваше мнение об этих романах. Кого еще из современных прозаиков отмечаете?

— Эти романы я не читал. Поэтому и мнения о них нет у меня. Из достойных современных прозаиков назову покойного Петра Шушпанова. Но его романы, повести и рассказы так и не изданы. И никто из теперешних издателей понятия не имеет, что есть такой замечательный прозаик. А ведь он еще и отличный поэт. Судьба у него была трудной, жизнь сложной. И на всю Россию только я один делал в журналах публикации его прозы и стихов. Такая же ситуация — и с наследием Николая Шатрова, великого поэта. Более трех тысяч стихотворений и поэм высочайшего уровня. После его смерти архив его был украден у вдовы и пропал. Более-менее полное собрание стихов его есть у единственного человека в мире, друга Шатрова, да и тот живет не в России, и возраст его — 96 лет. И только я делал серьезные публикации в журналах стихов Шатрова — и писал о нем. Что, мы ленивы и нелюбопытны, как говорил Пушкин? Это ведь наше достояние! Где же издатели? Есть ли у них настоящее понимание? Есть ли совесть у них? То-то и оно-то, как со вздохом приговаривают в народе. А вы спрашиваете — о нынешних успешных, широко издающихся прозаиках. Пора уже и о доселе ждущих издания прозаиках и поэтах вспомнить.
— Как дать понять графоману, что ему не стоит тратить время на рифмоплетство, что его вирши не имеют никакой ценности?

— Ничего не надо давать им понять. Пусть пишут, раз уж есть у них такая потребность. Если соображения хватит — когда-нибудь прозреют. А не будет этого — так и завянут в своей писанине. Вспомнил вот что. Генрих Сапгир, ярчайший поэт, настоящий новатор, написавший много стихов, однажды, в семидесятых, в компании пишущих людей, озадачив их, вдруг заявил, что он — графоман. И лукаво поглядел на них — как они отнесутся к этому? Все присутствующие прекрасно понимали, что никакой он не графоман, что у него написаны отличные книги тогда еще неизданных «взрослых» стихов, а в дополнение к ним — еще и чудесные книги стихов для детей, да еще и пьесы для театра кукол, и сценарии мультфильмов, и переводы, — и, сказав так, он просто имел в виду большое количество созданных им вещей, — и поэтому все и отнеслись к его заявлению спокойно, — и Генрих был доволен, что его правильно поняли. А кондовые графоманы — это совсем другое. Вон сколько развелось их в интернете! Поэтам с ними не по пути.

— Удается ли читать талантливую молодежь — Василия Нацентова, Варвару Заборцеву, Григория Князева, Марию Затонскую, Евгения Дьяконова?

— Произведений этих молодых людей я не знаю. Булата Окуджаву однажды спросили — почему он не читает современных авторов? И Окуджава в ответ воскликнул: «Да когда же мне их читать? Я ведь прозу свою пишу!» Сам я не столь категоричен. И, несмотря на постоянные свои труды, тексты современников порой читаю. Из молодых поэтов мне интересны Виктор Волков, Анна Минакова, Александра Малыгина. Их стихи я знаю достаточно хорошо. Интересны мне и ваши стихи. Потому что в них есть своеобразный артистизм и особый, сразу же узнаваемый тон, всегда настраивающий и на внимательное чтение, и на верное восприятие ваших слов. Есть наверняка и другие талантливые молодые — ведь на таланты наша страна, слава Богу, щедра.

— В России отмечали и 130-летие Пастернака, и 130-летие Есенина. Кто из двух поэтов вам ближе? Довелось прочесть их биографии в серии ЖЗЛ?

— Пастернак и Есенин — выдающиеся поэты. И я давно и достаточно хорошо знаю их творчество. Но мне ближе теперь Заболоцкий. И по-прежнему дорог Хлебников. Ну, а Пушкин, Тютчев, Боратынский — всегда со мной. Жаль, что сохранилась только часть произведений Введенского. Если бы все его тексты уцелели, это был бы поистине огромный поэт. Хотя и сохранившиеся его вещи уже говорят о нем, как об одном из наиболее значительных поэтов двадцатого века. Моя давняя добрая знакомая, сербская славистка Корнелия Ичин, перевела всего Введенского. Совершила свой литературный подвиг. Рассказывала, что в Петербурге она даже печку видела, в которой перепуганная жена Введенского, после его ареста, сожгла все его рукописи. А вот судьба стихов репрессированного Нарбута была совсем другой. Они чудом сохранились. Во время войны дача Шкловского в Переделкине сгорела. Но на пепелище, прямо на виду, лежал целехонький портфель с рукописями Нарбута. Для меня по-прежнему важны Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Цветаева. Из украинских поэтов — Тычина и Винграновский. Из польских — Галчинский. Из современников — Шатров. Круг моих пристрастий достаточно широк. В прежние времена все неизданное существовало в самиздате. И я, начиная с 1963 года, все это читал и хорошо знал. А биографии Пастернака и Есенина в серии ЖЗЛ я не читал. Всего не перечитаешь. Есть книги, без которых можно и обойтись. А есть — необходимые книги. К тому же, как я всегда говорю, книги приходят к человеку сами. Когда они нужны.
— Я начал активно переводить по подстрочникам стихи, написанные на разных языках России. Замечаю, что все труднее наступать на горло собственной песне при переводе. Как справлялись с этим вы? Как выстраивали диалог с автором, готовым в любой момент заявить: я этого не писал?

— В восьмидесятые годы я много переводил поэзию народов СССР. Не от хорошей жизни. Мне надо было кормить семью. Это выручило нас тогда. Переводами занималось и немалое количество моих знакомых. Каждый из них относился к этим занятиям по-разному. Некоторые — как к обычному заработку. Некоторые и халтурили. Сам я к переводам относился серьезно. Снова говорю то, что твердо знаю: в моем понимании перевод — это как в музыке, переложение, чтобы переведенные стихи, существуя уже в другой тональности, жили в русской речи. И чем талантливее поэт, переводящий чьи-то стихи, тем лучше его переводы. Примеры — переводы Пастернака, Заболоцкого, Тарковского. Мне всегда было интересно преображение переведенного текста, почти чудо, его новая жизнь. В период моих переводческих трудов мои собственные стихи не издавали. Только в перестройку начались редкие публикации, да и то почти всегда тексты оказывались искаженными. Радости от этого не было. Я уж думал, что так и буду всю жизнь переводить — и лишь изредка издатели соизволят выпустить небольшую книжку моих стихов — хватит, мол, с меня и этого. Переводы стали тяготить меня. Слишком уж много своего вкладывал я в них. Прав был Мандельштам, утверждая, что переводы иссушают мозг. И в конце восьмидесятых переводить я сознательно перестал. Но в нашей стране все бывает, в том числе и чудеса. И настала пора свободного книгопечатания. И вышли, одна за другой, мои большие книги стихов. И я избавился от груза неизданных текстов. Пусть и только части их, но все-таки немалой. И ожил. И снова стал много работать. И появились новые книги стихов. А потом — и книги моей прозы. И продолжается это доныне. Так все сложилось у меня.
— Смогисты были артистами, так как стремились покорить аудиторию. Согласны?

— Почему это мы были артистами? Мы поэты. По самому большому счету, СМОГ — это я и Губанов. А все остальные — потом. Время было орфическим. Стихи тогда хорошо воспринимались людьми с голоса. И я, и Губанов, читали свои стихи так, что завораживали любую аудиторию. Наше чтение стихов было настоящим искусством. Уникальным, неповторимым. Некоторые современники до сих пор с восторгом вспоминают, как мы оба читали. Грустно, что не сохранились магнитофонные записи нашего чтения. Да и где тогда было взять простейший магнитофон? Они были редкостью. Может, какие-нибудь записи где-нибудь, у кого-нибудь, и сохранились. Опять повторяю: все ведь у нас бывает. Но именно мы с Губановым были голосами ушедшей эпохи, озвучивали ее, каждый по-своему. И это непреложный факт. А вот в жизни — бывали мы артистичными, да еще какими! И эта артистичность была и у меня, и у Губанова врожденной.
— Мог ли Губанов прожить на 30 лет больше? Сумел бы сильнее обогатить русскую поэзию?

— В настоящей поэзии все сказанное — сбывается. Губанов еще в восемнадцатилетнем возрасте сам себе напророчил гибель в тридцать семь лет. И это — сбылось. Так что мог ли он прожить на тридцать лет больше и «сумел бы сильнее обогатить русскую поэзию» — вопросы к его судьбе. Он и так сделал достаточно много, чтобы остаться в истории русской поэзии.

— Аббревиатура СМОГ на слух воспринимается как смог, не слишком полезная для здоровья городская атмосфера. Вас это никогда не смущало?

— Смог — это значит сумел. Мы, некоторые смогисты, сумели состояться как поэты и прозаики. Вот что — главное. Аббревиатура СМОГ — имеет несколько расшифровок. Никакой это не городской смог. Меня это никогда не смущало. Для здоровья русской поэзии наш СМОГ оказался очень полезным.
— Много ли того, что вам в себе не нравится?

— Кое-что — не нравится. Например, когда следует проявить твердость характера и высказаться в чей-нибудь адрес довольно резко, я почему-то начинаю деликатничать, стараюсь выразиться помягче, почеловечнее — мол, и так поймет. Видимо, это результат воспитания. Впрочем, иногда я выражаюсь так, как следует. И это все-таки оправдывает меня. …Да мало ли что мне в себе не нравится? Нет никакого смысла все перечислять. Бывали в жизни ошибки, досадные промахи. В бездомные и скитальческие мои семидесятые годы я иногда буквально по лезвию ходил, постоянно и сознательно рисковал, бывал в очень непростых ситуациях, да еще и бравировал этим порой. Сейчас думаю, что можно было, наверное, хотя бы части этих сложностей избежать. А потом понимаю: значит, так было надо. Я проверял себя на прочность, учился выживать, закалял свой дух посреди бесчисленных испытаний, драм и трагедий.

— Что выбираете — прогулку с Гете или Пушкиным?

— Выбираю прогулку с Пушкиным. Есть мне о чем поговорить с Александром Сергеевичем.
— Если, написав стихотворение, удалось удивить самого себя, значит, стихотворение хорошее — согласны с поэтом Борисом Гринбергом?

— Вся моя жизнь — непрерывная череда изумлений. Недавно вспомнил мои стихи 1962 года — и ахнул: это ведь я тогда написал! То-то замечательный украинский поэт Микола Винграновский, услышав мои тогдашние стихи, очень серьезно сказал мне, что, если бы он в шестнадцать лет писал такие стихи, он считал бы себя гением. А всегдашнее мое изумление — то, что я, слава Богу, жив и продолжаю работать. Посмотрел сейчас, находясь у себя в Коктебеле, на груды папок со стихами, прозой и переводами, припомнил, сколько этого доселе неизданного добра в московской нашей квартире так и валяется десятилетиями, и подумал: ничего, ждать я привык, это умение давно стало у меня настоящим искусством, все лучшее когда-нибудь издадут.
— Способны ли стихи облагораживать? Как на вас воздействует поэзия?

— В одном из интервью я уже говорил, что важнейшее свойство настоящих русских стихов — благородство. Поэтому, хотя бы в какой-то мере, они могут облагораживать. Но почти все зависит от читателя стихов, от самого человека. Способен ли он преобразиться? И когда это может произойти? Вопросов предостаточно. Поэзия на меня не просто воздействует. Я жив, потому что поэзия жива.

— Творчество — уход от реальности. А что не так в жизни вокруг? 

— Творчество не уходит от реальности. Оно преображает ее. И создает новую явь. Ту, в которой реальность существует в речи.

— Чего больше в природе вашего творчества — восторгов или разочарований?

— Основное в природе моего творчества — изумление перед многогранностью жизни.

— Чего не дает поэзия, если сочиняющих тексты в рифму меньше процента от всего населения России?

— Поэзия дает то, что она одна в мире может дать людям, пусть их число будет и невелико. Дает она целительный и спасительный свет — и в повседневности, и впереди, там, где свет превращается в сияние.

— Недавно в компании знакомых нефилологов зашел разговор о том, что считать предвестником ритмизованного стиха: колыбельную, марш, молитву?

— Странные разговоры ведутся в компании ваших знакомых нефилологов. С таким же успехом предвестниками ритмизованного стиха можно считать шум дождя, порывы ветра, шелест листьев, плеск волн, пение птиц, человеческую речь, музыку и так далее — практически все приметы звучащего бытия.

— Стихи — это монолог или диалог?

— Стихи — это драгоценный дар нашей речи. Возможность синтеза. Единство бесчисленных возможностей речи. В них есть все, связанное с речью. В том числе и монолог, и диалог. Воздействие настоящих стихов на людей — безгранично. И при этом каждый человек воспринимает их и понимает по-своему. Одно и то же стихотворение в разном возрасте человек может понимать по-разному. Стихи живут не одним днем, а веками. И если стихи воздействуют на сердце человека, то это, пожалуй, монолог, а если они беседуют с душой человека, то это, видимо, диалог. Или одновременно и то, и другое. Стихи невозможно классифицировать, находить для них какую-то удобную нишу в некоей расчерченной на квадратики таблице, в скучной общепринятой системе, — они всегда выходят за любые, даже самые жесткие рамки, незамедлительно вырываются в пространство, а время, которого, наверное, все-таки нет, нередко даже не берут в расчет, и живут свободно и достойно, вне заржавленных категорий и заезженных толкований, так, как считают необходимым, потому что они — живые проявления вселенских загадок и тайн, хранители созидательной энергии, они — дарованные нам прозрения и откровения, певчие частицы мироздания, и они помогают нам жить, продлевают наши годы, они — благодать и спасение!

Юрий ТАТАРЕНКО, специально для «Новой Сибири»

Фото из архива Владимира Алейникова

Ранее в «Новой Сибири»:

Анна Долгарева: Великое проявляется в малом, в смешном, в нелепом

Whatsapp

Оставить ответ