Санджар Янышев: С миром державным я был лишь ребячески связан!

0
5721

Русский поэт, являющийся живым классиком узбекской поэзии, но живущий, как все русские классики, в Москве, отвечает на вопросы «НС».

ОН ПОЭТ и переводчик, автор шести книг стихов, публикаций во множестве литературных журналов. А в Москве живет вот уже 15 лет, как и все уважающие себя литераторы.

— С каким плакатом ты готов выйти на улицу?

— Был бы готов — давно б вышел. «С миром державным я был лишь ребячески связан».

— Но ведь плакат может быть любым — поэтическим, юмористическим…

— Ну, с юмористическим тем более не выйду. Любой плакат — это коммуникация, то есть дело нужное и ответственное. Проблема в том, что я человек закрытый. И из всех коммуникативных форм мне пока доступна только внутренняя, письменная. Даже выход в «Фейсбук» с постом или комментарием требует определенного рода энергии, особой — летучей — расположенности.

В зеркале соцсетей человек меняется: он заводит себе двойника, лишь отчасти неся ответственность за его действия. Мне же хватает двойничества в реальности (я Близнец — и по знаку, и «по самой жизни», как говорил Калиостро). Поэтому, чтобы выйти в Сеть, всякий раз жду совпадения с тем образом, который в наибольшей степени ассоциирую с собой, со своим «я».

— А разве достаточно проявления своих убеждений в соцсетях, где лишь «Слова, слова, слова»?

— Ты знаешь, когда пришел четырнадцатый год, вспучивший национальные комплексы, я вдруг увидел (и эта штука была посильнее торжества телевизионной пропаганды), как идеи материализуются в железобетонные конструкции и становятся силой, способной двигать историю. При этом конструкция всегда включает в себя некий набор прежде разрозненных элементов. Условно, плач по «просранному» Советскому Союзу аранжируется ксено- и гомофобией, резко негативным отношением к «либеральным ценностям» (что бы это ни значило), оправданием войны «геополитическими интересами» (что бы это ни значило), приматом «справедливости» над правдой, в конце концов, реабилитацией Сталина. А еще я увидел, что разделять чью-то, массовую или непопулярную, точку зрения — без всяких публичных манифестаций — уже означает участвовать в процессе, который впоследствии назовут историческим. Ибо где-то действительно есть некое «облако» — назови это «мировой душой» (по Плотину) или «ноо- сферой» (по Вернадскому, который в это слово вкладывал совсем не то, что ему потом приписали). И тут в счет идет не только количество одинаково мыслящих индивидуумов, но и качество мысли: сила идеи, сила убеждений каждого конкретного человека. Поэтому быть в меньшинстве — еще не значит проиграть.

Я бы почитал об этом роман или… написал его сам. Хотя, возможно, достаточно намерения — и это будет идея достаточной силы… (Смеется.)

— А что мешает его все-таки написать?

— Как говорил, уже не помню где, бессмертный Вуди Аллен: все, что тебя окружает (утренняя газета, плохо заточенный карандаш, глаза любимого человека…), является причиной не делать то единственное, что ты должен делать.

— Ну а стихи — по-прежнему дело спонтанное?

— Нет, со стихами, которые я писал в течение последних десяти лет, выходило примерно то же. Скажем, в недавней моей книге «Умр», собрании поэтической прозы (или «прозаических» стихов), есть рассказ «Баллада о Патыре». Он начинается так: «Их осталось пятнадцать, окруженных фронтом, болотами и чумой, зовущейся унынием. / Почти безоружные, обескровленные, среди выгоревших дочерна сосен, чьими призраками они теперь, по сути, являлись. / Трое смертельно раненых, четверо — не смертельно. / И те, и другие знали, что будут съедены».

Неожиданно для всех один из бойцов, узбек, начинает строить тандыр, глиняную печь, где традиционно выпекают лепешки, самсу и т. д. Потом он готовит тесто: последнюю картофелину рукояткой нагана растирает в порошок. Снимает с шеи мешочек с семенами священной травы исырык, добавляет их в муку, примешивает древесную смолу — и все это запекает в тандыре. Получившуюся лепешку делит на пятнадцать равных частей... В общем, довольно витиеватый текст с почти евангельским посылом и счастливым финалом. Так вот, началось все со странной фразы, непонятно откуда явившейся в голову: «Тандыр в партизанском лесу». Рассказом она стала через четыре года.

— Книга «Умр. Новая книга обращений» в 2018 году была в финале премии «Московский счет». Насколько я знаю, премия оценивает исключительно книги стихов. А тут — почти проза…

— Я стараюсь не проводить жестких дефиниций — пусть это делают другие, если хотят. И потом, это ведь ужасно интересно: читаешь рассказ, shortstory, а дочитав догадываешься, что перед тобой, по сути, стихотворение (shotofthepoem). Почти все вещи в этой книге написаны так называемым библейским стихом (версэ) — и это не случайно.

— У твоих коллег по «Ташкентской поэтической школе» Евгения Абдуллаева (Сухбата Афлатуни) и Вадима Муратханова вышли новые книги — рекомендуешь к прочтению?

— Конечно. Особенно — обе. Они очень разные, и это счастье. У Вадима переиздана книга «Цветы и зола», выпущенная «самиздатом» в Ташкенте, кажется, еще в прошлом веке. Хотя он включил сюда и несколько более поздних текстов, близких по крови, «детскому» мироощущению. В нашей тройке Вадюша — Главный Архивариус. У него никогда ничего не пропадает — все идет в дело. В том или ином виде. Читаешь какое-нибудь древнее стихотворение — а оно изменилось, и, возможно, не в последний раз. Японцы одно хайку шлифовали годами — вот и Вадим такой же… огранщик из «ложи вольных камней».

А если вдруг с небес Посол
За мной придет, ему отвечу,
Что только телом я прошел
Мою дорогу человечью…

Женя другой, он у нас — Главный Алхимик. И в стихах, и в прозе. «Человек возрождения / эпохи вырождения», как поется в одном стихотворении из упомянутой тобой книги «Русский язык». Он все время ищет новый повествовательный лад (не только в прозе, но и в стихах), новый писательский метод. Известность ему принес так называемый «центрально-азиатский магический реализм», в котором все герои — продукты распада империи, существа фантастические — и поведением, и речью (их язык вроде русский, но «в тюбетейке», по определению одного из Жениных персонажей). Однако последние большие тексты Афлатуни — романы «Муравьиный царь» и «Рай земной» — это освоение иных областей, а именно русской провинции. Нашему другу надоело быть «экзотическим фруктом», теперь он писатель не только «русский», но и «российский».

— Абдуллаева можно сравнить с актерами, которые тоже не любят без конца эксплуатировать однажды найденный удачный образ…

— Можно. Не удивлюсь, если действие его десятого романа будет происходить уже в Португалии или Каталонии, или швейцарском… доме для престарелых.

— Подумал, ты скажешь — в швейцарском банке….

— Ну, или в швейцарском отеле — к примеру, в городке Монтре, где жил Набоков. Итак, приезжает туда господин из Германии. Снимает набоковский номер в Монтре-Паласе. Поскольку этот господин — тоже писатель, то там он переживает что-то сродни «арзамасскому ужасу». Знаешь, что это? Сам недавно узнал. Лев Толстой как-то проезжал Арзамас, остановился на ночь в одном из номеров и там пережил безотчетный страх смерти. Может, это и была сама Безносая. Считается, что после той ночи прежний Толстой умер — родился новый… Еле дожив до утра, он бежал прочь — чтоб никогда больше в этот город не возвращаться.

— Слышал про другой ужас — закрытый город Арзамас-16... Знаешь, было полное ощущение, что на этом интервью закончится, и ты поспешишь писать наброски к новому рассказу. Нет? Тогда продолжим беседу. Удается ли следить за литературными новинками — книгами, публикациями?

— Меня больше интересуют новинки в мире кино. Открыл для себя аргентинского режиссера Гастона Дюпра, посмотрел его фильмы «Почетный гражданин» и «Шедевр». Фабула первой картины, кстати, очень похожа на ту, которая только что прозвучала. Известный аргентинский писатель, лауреат Нобелевской премии, сорок лет прожил в Европе, последние пять лет ничего не пишет, живет отшельником. И вдруг получает из родного города, в котором прошли его детство и отрочество, приглашение на церемонию в честь присвоения ему звания почетного гражданина. Неожиданно для себя он дает согласие и отправляется туда, где до сих пор живут его персонажи, их дети и внуки… Которые начинают автору мстить. Фильм замечательный, всем рекомендую.

— Еще о вашем дружеском ташкентском трио. Когда вы собирались за одним столом, какая игра могла вас увлечь — шахматы, карты, домино?

— Домино не так давно подарил Вадюше на юбилей. Так сказать, на вырост. И нарды — на каждый день. Когда-то играли и в шахматы. Получается, три игры, три жизненных этапа, да?.. А с Женей у нас совсем другие игры. (Смеется.)

— В мае прошлого года в Москве прошел увлекательнейший этап мужского Гран-при. Я следил за ним с огромным интересом. А что для тебя шахматы — развлечение?

— Шахматы — очень важная вещь. В детстве я довольно часто оказывался в больницах. Там и читать полюбил. Мама приносила высоченные стопки книг. Сказки всех народов мира прочитал. А в 14 лет с травмой головы попал на две недели в лазарет, и там один пенсионер хорошо играл в шахматы. Кстати, он и стихи писал — наивные, очень трогательные. Так вот, именно тогда я полюбил эту игру. Возникающие на доске комбинации — в общем-то, прообраз самой жизни. А также идеального литературного произведения — которое ты создаешь не вполне сам, когда идет сотворчество с какой-то высшей силой…

Даже стишок был: «Поэту шахматы нужны, поэту / Необходимо четное число, / Чтоб не по ту каверну, а по эту / Ему внимал зеркальный часослов…» А вот за шахматными новостями никогда не следил.

— Есть ли любимая фигура на черно-белых полях?

— Хм…

— Неужели это не ферзь?

— Нет. Не могу выделить ни одну из фигур. Просто потому, что каждая в определенный момент становится главной.

— А вот интересно, каким ты был пионером?

— «Вялым и безынициативным» — как Новосельцев в «Служебном романе». Учеба, общение с одноклассниками и учителями — все это была какая-то сплошная полоса препятствий. Школьные ритуалы были для меня мучительны. Поэтому я был плохим учеником и общественником.

После школы постарался все забыть, как страшный сон. Но иногда снятся кошмары: вот сижу я на экзамене, скоро идти отвечать, а голова пустая…

— А ведь наверняка ученика по фамилии на букву «Я» спрашивали не очень часто?

— Сначала у меня была фамилия на последнюю букву алфавита, а потом — на первую. В 16 лет я получил паспорт и взял фамилию матери (отца своего я на тот момент видел лишь однажды). Но с годами я почувствовал, что живу будто не своей жизнью. Это долгая история… В общем, в 25 я снова стал Янышевым.

— Вернемся к разговору о литературе. Поэзия — форма самопознания или самовыражения?

— Твой вопрос мне напомнил, как однажды на выступлении в чукотском городе Билибино одна женщина вдруг встала и спросила: «Скажите, а о чем ваши стихи?» Я тогда напряг все свои извилины и ответил: «Знаете, если применить статистику, то скорее всего окажется, что они — о любви». (Смеется.) Правда, это было задолго до «Умра», где меня интересуют главным образом человеческие метаморфозы…

Ответить на твой вопрос очень просто, потому что — ты не поверишь, но когда-то я об этом думал всерьез. Любое письмо — «собирание бога». Это не я придумал, такова философская концепция Виктора Тростникова, математика и православного мыслителя, чью книжку «Мысли перед рассветом», изданную в 1980 году в Париже, я однажды прочел в «Ленинке»; позже разыскал автора, мы пообщались. Три года назад он умер. Главная мысль такая (если коротко): что бы мы ни делали — малярили, вскапывали огород, сочиняли музыку, снимали фильм — мы участвуем в строительстве здания под названием Бог. Во всех мифах есть мотив умирающего (умерщвляемого, расчленяемого) и воскресающего (собираемого по частям) божества.

Лучший пример такого «собирания» — роман. Для его написания нужно вспомнить все, что ты когда-либо знал. Собрать все силы — какие есть и каких нет. За последними необходимо охотиться — а значит, надо стать тысячеглазым и тысячеухим. И, конечно же, предстоит собрать по кускам себя самого. В течение жизни мы утрачиваем множество способностей — рисовать, писать красивым почерком и так далее. А написание большого текста — как раз вспоминание всего, что утратил, возвращение былых навыков… Актом письма ты участвуешь в некой мистерии, собирая и «бога», и себя как образ Создателя…

— Выходит, созданный текст меняет больше автора, нежели читателя?

— Отношения с читателем — это побочный результат. Главное дело — воскресить самого себя.

— Как думаешь, почему умеющих водить машину — миллионы, а умеющих писать хорошие стихи — сотни?

— Начнем с того, что людей, считающих, что они умеют писать хорошие стихи, — тоже миллионы. Практически каждый подросток в пору формирования личности пишет стихи. То есть эта штука сродни терапии: не внушенный в школе пиетет к трагическим фигурам, но сам Язык, подобно брадатому психоаналитику, молча внимает юному стихотворцу — и качество речи тут не важно. Важно выговориться, важно выломиться. В каком-то смысле это протест, первые пробы самостояния. Так что даже в массовом своем изводе литература — это не «часы забав иль праздной скуки». И удовольствие, которое мы испытываем, пиша стихи, сродни «священному ужасу» (из того же Пушкина).

А еще люди в большинстве своем полагают, что умеют стихи читать. Лет 16 назад я выступал перед участниками некоего поэтического семинара, после чего каждый счел своим долгом что-нибудь сказать (их так учат). И одна юная поэтесса сделала заявление: «Когда я слушаю стихи Санджара, я поражаюсь, насколько это круто. Но когда вижу эти тексты на бумаге, вся магия куда-то улетучивается. Он напоминает мне фокусника, достающего из шляпы кроликов».

Я тогда просто пожал плечами и вытащил очередного кролика. (Смеется.) Музыку любят все — читать нотное письмо (то есть играть по нотам) могут лишь профессионалы. Если человек умеет складывать буквы, это еще не значит, что он овладел искусством чтения.

— Ты процитировал Пушкина. Какие его вещи перечитываешь?

— Не так давно снова с огромным удовольствием погрузился в сложный мир «Евгения Онегина». Это произведение — как столп света! Я не скажу, что каждое слово там на своем месте, — отнюдь. Некоторые рифмы режут слух, сегодня они кажутся следствием небрежной легковесности: семьей — тафтой, стенах — изразцах, такой — площадной, живой — пустой… Словно стреляющий метит в центр, а попадает в окружность. Но тем жизнеспособней здание романа, чем больше он похож на человека — со всеми его слабостями и рефлексами, тихими радостями и милыми прокрастинациями… А эпиграфы? «Нравственность в природе вещей»… Вообще, к «Онегину» надо возвращаться, хотя бы раз в десять лет. Сам Пушкин в ходе письма взрослеет, и это очень заметно. Примерно к четвертой главе он становится настоящим мудрецом.

А как его читает Юрский!.. И как по-разному: в 1967-м и спустя три десятка лет, в 1999-м. Увы, в школе нас научили читать слова — но понимать стихи не научили. Бродский мог полтора часа разбирать одно стихотворение Роберта Фроста. Кстати, одним из уроков пристального чтения является перевод. Хочешь понять стихи иностранного поэта — займись его переводами на русский! А еще можно сравнивать разные переводы одного и того же текста. Насколько отличаются, скажем, прочтения того же Фроста у Топорова и у Кружкова.

— А ты ведь тоже переводил Фроста?

— Каюсь. Началось все со стихотворения «Бук»: «Where my imaginary line / Bends square in woods an iron spine / And pile of real rocks have been founded…» Очень хороший перевод Григория Кружкова почему-то не соответствовал оригиналу метрически: «Средь леса, в настоящей глухомани, / Где, под прямым углом свернув к поляне, / Пунктир воображаемый прошел…» Однажды я составлял книжку современной узбекской поэзии; там я настаивал на том, что поэзия должна переводиться эквиритмично, поскольку энергия стиха входит в чужой для него язык через узкие ворота метра… В общем, перевел в результате дюжину фростовских «штучек» (так я называю его короткие метризованные стихотворения). По большому счету, мне просто хотелось пропустить любимого поэта через себя.

— Как тебе кажется, каким образом меняется поэзия в ХХI веке?

— Как-то меняется… Прежде всего отвоевывает новые территории — и жанровые, и видовые. Скажем, гражданская лирика сегодня звучит совсем иначе, нежели 50 лет назад. Поскольку в наши дни почти все является «политикой», то и любое современное стихотворение начинено гражданственностью — не тематически, так интонационно. Во всяком случае, может быть прочитано и в таком ключе. Расширяются границы того, что принято традиционно относить к поэзии. Стихотворением может оказаться какой-нибудь жест. Или уличное граффити. Пост в «Фейсбуке» о том, что сломался холодильник...

Однажды поэт Тонконогов, глядя на засиженную голубями площадь (дело было в Киеве), сказал, что это никакие не птицы. «Кто же они?» — спросил его я. «Насекомые», — был ответ. И вот этот случай я вспоминаю уже десять лет. Для меня это пример абсолютной поэзии.

Юрий ТАТАРЕНКО, специально для «Новой Сибири»

Фото Германа ВЛАСОВА

Whatsapp

Оставить ответ

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.