Алена Залуцкая — о жизни женщины-художника

0
5745

Новосибирский скульптор Алена Залуцкая всю жизнь занималась керамикой (хотя и не только керамикой, честно говоря), ее называют художником декоративно-прикладного искусства, но это тоже не совсем точное определение. На самом деле Алена — это человек, по работам которого сразу видно, что он выполняет — наверное, отчасти сознательно — некую миссию, что совсем не свойственно многим другим ее собратьям и сосестрам.

«В Сибири нет ничего «традиционного», — говорит она. —Это общая территория, и по ней кочуют. Когда Сибирь загоняют в рамки какого-либо «дизайнерского» стиля, она потом смеется над результатом».

Это интервью — в отличие от многих других — совсем не «аккуратное», в нем по возможности сохранена характерная манера Алены выражать свои мысли и чувства. И это хорошо и правильно для тех, кто читает внимательно.

— Алена, а как это быть сразу и женщиной, и художником?

— Мне папа с детства это еще объяснял, что женщина не может быть художником, она не может себе это позволить: «Я долго не понимал, что ты художник». Но он еще круче говорил. Он, когда на мои какие-то первые выставки сходил, сказал: «Понимаешь, это очень сложно, ведь ты всего-навсего моя дочь. Дочь не может быть гением, она же просто дочь. А вот ты еще и гений». И Коля мне тоже говорит: «Ты гений». Я понимаю, что они придурки оба, ведь это не так. Но для них это так, потому что они этого не умеют. «Как у тебя это в голове возникает?» — «Я откуда знаю». Это просто последовательность.

У меня есть курс такой даже — методика создания художественного произведения.  Методология есть: что взять, какие инструменты... Как все это выглядит в представлении обычного обывателя? (Изображает.) Вот он сидит весь из себя такой… На хрен, какое вдохновение! Восемь утра — погнали. Двенадцать ночи — все, отбой. Сигарета — и спать. Чай — и спать.

Я, например, недавно коллег своих любимых посмотрела… И думаю: блин, ну почему вы не выросли? Я знаю вас тридцать лет — все то же самое, те же скотчи мотали тридцать лет назад... Вы кого обманываете? Вы себя обманываете? Меня вот этот вопрос интересует. Ну как — ты мой ровесник, а ты меня старше — так почему за столько лет ничему не научился? Ты чего профанируешь? Гвозди на стене, скотч…. Ну, не интересно, ты должен был давно уже перешагнуть это дело. Ну, пускай не в чистое ремесло, но в качество мышления...

К большим темам я только подошла. Но я категорически не отказалась от бытовой стороны жизни. Папа как говорил? Он говорил: «Если ты хочешь быть художником — а ты хочешь быть художником — ты должна сознательно отказаться от рождения детей. Ты должна забыть о том, что у тебя будут дети, что у тебя будет муж, никого не будет. Ты не имеешь на это права. Это будет тебя отвлекать, это заберет часть твоей жизни огромную. Ты не должна обслуживать мужчин. Ты должна прожить одинокую жизнь, тогда ты чего-то добьешься». Я отвечала: «Ничего подобного». Но он был прав. Я понимаю свою женскую природу, а во мне много женской природы. Мне нравится быть женщиной, очень сильно нравится. Я абсолютно не мужикую и понимаю разницу. Это кайф — быть женщиной, матерью быть — кайф. Мне жаль, что у меня только один сын, больше не смогла я детей родить. Была совершенно счастливой матерью, когда он был мелкий. Но он да, он забрал — все годы, с тех пор, как он родился — вот это все время он у меня отнял. Но это мое сознательное... Знаешь почему? Потому что жажда. Потому что очень мало быть мне только этим, я это тоже хочу познать. И я хочу быть счастлива. Я хочу, чтобы меня любили. Для меня это жизненно необходимо — и что есть мужчина, который меня любит, и что есть дружба между нами. Это очень важно. Я не представляю брака, где нет этого — где вы не партнеры, где вы не друзья прежде всего. Этого не может быть просто, это незачем, это неинтересно. И с ребенком то же самое. Я тоже стараюсь, чтобы он был моим другом. Но. Он сейчас в сложном периоде — ему 19, и он мужчина. Так что нужно сейчас просто отпустить, он потом сам вернется. Но я стараюсь не терять вот эти вот ниточки. Ты представляешь, сколько это времени занимает?

— У тебя есть ощущение, что нужно что-то успеть сделать?

— Хм… У меня сейчас вообще, наверное, с ощущениями все глухо, потому что я очень сильно замерла внутренне… Я понимаю, что надо. Я понимаю, что у меня какое-то количество красок и глины есть. А мы не молоды все. И когда ты понимаешь, что твоя творческая и физическая активность падает, ты живешь с ощущением, что ты на себя смотришь со стороны. Не просто проживаешь каждый день — а я постоянно на себя смотрю со стороны — как на объект для изучения, скажем так. Я к себе, к своему телу, к своему мозгу отношусь как к объекту, который я могу наблюдать. Часто, например, даже в детстве, когда я падала в истерику, я понимала, что внутренне смотрела на это со стороны. То есть, я училась с этим взаимодействовать. Точно так же, например, с текстами. Как тексты у меня возникают? Я, например, ни в коем случае никогда не соглашусь ни на какую книгу. Какая книга, зачем?.. Еще одним графоманом больше будет. Это неважно. Это поток, это прямая речь. Как прямая речь может быть книгой? Литература для меня — это что-то совсем другое…

То же самое с изобразительным искусством. Я не могу позволить себе… Может быть, я никогда не сделаю ничего хорошего, потому что я не могу себе позволить этого. И я это понимаю. У меня вон, на полке — ты бы видел: какие чудесные папки с эскизами. Я же ежедневно рисую, я рисую постоянно. Я понимаю, что я генерирую в десятки раз больше, чем я физически могла бы сделать, имея 24 часа. Но я должна зарабатывать, я должна примитивно стирать этим двум мужчинам, готовить, думать о быте. И это тоже часть жизни, это важно. Животных шесть штук — это важно. Потому что если это сейчас убрать, то и все остальное тоже не имеет смысла. А вот если бы я, например, была мужчиной-художником, все было бы совсем в другом режиме. Но, с другой стороны, если бы я была мужчиной-художником, у меня бы не было этого аппарата, которым я могу это делать.

Мне вообще кажется, что какая-то женская эпоха наступила. Женщины-художники — возникновение таких единиц, как Лена Третьякова — это результат того, что несколько поколений позволили женщине этим всем быть, быть человеком. Может, и я тоже продукт такой — продукт вот этого равноправия.

Для меня важно вот это качество: смогу ли я красиво стареть? Красиво, насыщенно. Я смогу оставаться в здравом уме? Я смогу генерировать дальше? Допустим, я сейчас могу прыгать через три ступеньки спокойно, придуриваться, ходить танцующей походкой, не знать возраста, общаться с двенадцатилетними на равных… Я и не буду делать какие-то другие действия, моралите какое-то устраивать. Нет, может быть, так и будет. С моим отцом, например, так же было (изображает речитатив): «Я пушистый беленький котенок, не ловил ни разу я мышей!» — это в 64 года мужик. Просто заходит в комнату и вот так себя ведет — ему аудитория не нужна, это просто у него внутреннее состояние.

Поэтому фиг его знает, хотелось бы мне или нет сделать еще что-то?.. Да. Ну, конечно, да. Потому что если что-то имеет смысл, то имеет смысл только то, чем я занимаюсь. Ничто не важно так, как то, чем я занимаюсь.

— Как ты всему этому научилась?

— Дело в том, что конкретно моим образованием — это касается и поэзии — не занимался никто. Я просто к этому тяготела. Но я ничтожно мало читала по сравнению с тобой, например, или с кем-то из ребят. Я просто знаю это. Ты представляешь, какой объем нужно осилить, во что нужно погружаться параллельно? Ты не можешь столько читать. Один мой друг, хороший художник Саша Суриков, очень точно сформулировал, он говорит: «Я не читатель, я писатель». Его спрашивают: «Ты знаешь этого художника? А этого знаешь?» — «Я не читатель». Вот примерно такая история... Художники — люди темные, необразованные и часто вообще речевым аппаратом с трудом владеющие, очень косноязычные.

Хлебников и Мандельштам — это мои герои, которые сейчас дают мне возможность как-то еще что-то… Мы с Леной Третьяковой недавно об этом разговаривали: когда ты готов делать какую-то работу, а когда нет? У нее такое же чувство, что к каким-то большим темам она не имеет права подступаться. Но ведь это нужно делать. Это ее «Непионерских лагерей» касалось. Вот у меня с Мандельштамом такая же история.

Когда мы с Виталием Шатовкиным познакомились, он принес нам камешек из Владивостока — с того места, где стоял лагерь. Такой черный маленький камешек. У Виталия тоже нитки завязаны на Мандельштама, но совершенно со своей какой-то колокольни. Для меня, получается, уже лет сорок Мандельштам — это абсолютно другой способ мышления, языка, всего. Я не знаю, кто важнее — Пушкин там, или Мандельштам. Или Летов. Странно. Хотя здесь я, наверное, не имею права какие-то там суждения иметь... Я говорю как человек, который с визуальной информацией работает и который чувствует ритм. Я слышу, что это язык, который вот он — это новый язык.

Искусство кончилось, художники остались — кто сказал? Пикассо, по-моему. Это очень интересная такая вещь. Настолько для меня искусство сейчас не прикладное… Но на самом деле, когда ты двигаешься в парадигме какого-то познания, постоянного заглядывания за горизонт — ты должен в этот момент не распасться на пиксели, потому что обратно не собраться потом. Ты должен структурировать.

А для неофита какого-то — это все очень как-то… Он подходит к профессии (изображает): «О! А как эту глазурь туда вот наносите?» Мне не интересно это. Ладно, я тебе расскажу, но это неважно. Ты пойми, это неважно. Можно вообще ничего никуда не нанести, никакой глазури никуда.

— Как сказал Иван Ахметьев, если есть что рифмовать, можно и не рифмовать.

— Да. И в связи с этим — почему я стала интересоваться: что в поэзии, например, что в литературе происходит, что в музыке? Ведь что-то, блин, и сейчас должно происходить, не может ничего не происходить — не вторичное. Что-то должно рождаться. Например, я чувствую, что сейчас дети другие. Те, кто моложе двадцати — это для меня дети совсем. Даже моложе тридцати — все равно дети. Они же другие — я это вижу, они иначе мыслят. Непонятно, какого черта их все ругают, что они неглубокие, еще какие-то не такие? Они другие, у них другие ритмы, у них все иначе, у них нейронные связи все по-другому устроены.

В то же время среди взрослых много таких… У вас их графоманами называют, а у нас как назвать?.. Я общалась с такими людьми, которые мало что из себя представляют, но у кого амбиции просто зашкаливают — им во что бы то ни стало нужны эти дипломы, нужны эти выставки... Я знаю цену дипломам, я знаю цену выставкам. И буду продолжать вешать на стену дипломы — они мне деньги приносят, это общественный статус: «Ты член Союза, угу». Я должна защищать себя, свою территорию, свою профессию — ведь у нас очень голодная профессия. То есть, получается, я еще и сама себе менеджер. Но малохольность из себя изображать — нет. У меня был период, когда я очень хотела уйти в ларек продавать сигареты. Для меня это был бы апофеоз — уйти на дно и не вернуться. Я работала уборщицей, например. Это нормально. Если нужно пойти делать все, что угодно, я пойду и буду делать все, что угодно. В этом смысле — никаких проблем. Но чтобы вообще выйти из профессии…

— Расскажи — откуда ты взялась?

— У меня папа был летчик, бортмеханик. Очень смешной парень, худенький такой. И он музыкант, он всю жизнь играл на гитаре. Всегда. Причем, музыкант такой очень хороший — «Битлз», «Лед Зеппелин», еще какие-то такие вещи. Запрещенка полная, рок-н-ролл, вот это вот все. Ориентация на общемировое что-то, ненависть ко всему советскому просто... Его старшие наставники — это шестидесятники, новосибирская тусовка музыкальная: папа музыканта Бараховского, кто-то из родителей Репина… Сергей Уваров, был такой музыкант у нас здесь в Новосибирске — мировая звезда, папин друг личный.

Папа выпустился из училища лейтенантом, пошел в ВВС СССР. И он принимал участие в военных действиях на острове Даманском в 68—69-м годах. Там вырезали целую часть военную в 69-м году: китайцы пришли, убивали жестоко очень. Родители молодые были: маме было 20, а папе 23. Я родилась — маме был всего 21 год. Они еще сами были детьми. Я сейчас сравниваю их с нами со всеми — совершенно другой какой-то уровень. Ну, они послевоенные дети, они в жестких условиях выращивались, потому что было голодно. Ну, это понятно — как все наши родители, собственно, да?

Я не знаю, кто мы. Потому что это совершенно простые люди, прадед вообще по-русски не говорил, он украинец был. Прапрадед был высыльный — прабабушка говорила, что он в кандалах вообще пришел, а его семья за ним. Мы не знаем, от кого мы — приехали, понамешались. Мамина бабушка — она цыганка вообще таборная, там тоже своя история. Но мама — она из-под Москвы по своей генетике. Приезжаешь в Москву, видишь маминых родственников — а они все такие большие, белые... А моя бабушка — она такая маленькая, метр сорок ростом, кудри черные были, потом седые… Глаза черные, вот такая вот вся. (Смеется.) И мама такая же. Очень решительная женщина. А папа он такой (напевает): «най-на, на-на-на»… Поющий бортмеханик Второго магаданского авиаотряда. Лично министр авиации СССР ему разрешил носить бороду, хоть это вообще не по уставу. Короче, они распределились и меня родили на Амуре. Я родилась в военной части, в поселке Магдагачи, потому что они там меня решили рожать вопреки вот этому ужасу, который там творился вокруг.

Я ведь тебе говорю, все они какие-то странные. От кого мы получились, я не знаю. Когда я спрашивала, почему у меня есть эта предрасположенность видеть вот так мир, мы выяснили, что старший брат моей мамы очень хорошо рисовал. Я помню его скульптуры — он лепил. Хотя все были абсолютно необразованные люди, у моей бабушки по маме три класса образования. Она писала с большим количеством ошибок — та, которая цыганка. Когда из-под Москвы эвакуировали завод «Труд», они приехали сюда, — так на нем всю жизнь и работала. Она говорила (изображает): «Я висю на доске почета всю жизнь!» Мама — она тоже рабочая кость. А папа — я не знаю, кто он. Почему-то никогда не делал скидку на то, что мне мало лет. Ходил, курил, говорил: «Нет, здесь никогда ничего не будет, здесь ничего не растет». Мы были друзья. Он не выпендривался, просто у него было свое мышление — он никогда не отвечал стандартно никому.

Я всегда на маму и папу смотрела и не понимала, почему они вместе, они не должны были быть вместе. Они разошлись, когда мне было девять лет, они вообще друг другу не подходили. Так бывает: искра какая-то такая, видимо, пробежала. Сейчас, конечно, мама все отрицает: нет, я его никогда не любила. Но я-то помню, какая это была любовь, какое это было все... Так мы оказались в Магадане. Папа поехал, как он сказал, ненадолго подзаработать. У него темперамент был такой артистический очень, он очень был такой… Ветер, натуральный ветер. Конечно, честно говоря, любой женщине это терпеть невыносимо.

В Магадане не глушились западные радиостанции. Рок-оперу «Иисус Христос — суперзвезда» мы с папой вот так слушали по ночам, когда она выходила по радио. Сева Новгородцев, «Голос Америки»… В Советском союзе, в 76—77 году, представляешь?

— Ты понимала, что это что-то не вполне типичное?

— Я плакала над судьбой Иисуса Христа — суперзвезды. Причем я его до сих пор так воспринимаю. Для меня Иисус Христос — суперзвезда, это такой персонаж прекрасный.

С папой мы ходили просто вот так держась за руку. Он умер, когда мне было сорок, и до последнего дня я держала его за руку. Причем, это не зависимость была такая, это потребность была взаимная друг в друге. Мы были друзья друг другу. Когда в детстве он говорил, как устроен мир, как устроена наша страна, сколько вокруг лжи… Что есть две правды — там одна правда, здесь другая... Почему он со мной об этом разговаривал, я не знаю. Но это было формирование независимого мышления, хотя нахрена тебе независимое мышление в этой стране? Да, он говорил, что выхода не будет. Никогда. «Ты пойми, это занавес».

Знаешь, я очень плохо воспринимала школьную программу. Я ненавидела практически все, что в школе нам давали. И соответственно, когда я выросла, мне пришлось с этой всей литературой, со всеми этими авторами знакомиться повторно. Превозмогая. Льва Толстого я открыла для себя за сорок уже — поняла, что это вообще глыба. Достоевского я не открыла до сих пор, я сейчас начинаю к нему подходить, вот сейчас. Не говорю уже про остальных. Кто абсолютно точно попал на меня, когда я стала постарше — это Булгаков. Мандельштам — как гром среди ясного неба просто. С первых же стихов, которые где-то попались.

— Давай еще немного про детство, это ведь важно.

— Это было очень странное детство. Мало того, что оно было оторвано вообще от цивилизации очень сильно, так еще и огромное количество культурной информации, которую папа в клюве приносил. Но, например, журнал «Юный художник» я сама себе выписала. В библиотеке пропадала в поселковой, это была роскошная библиотека. Тут нужно просто понимать, что это такое сообщество, Колыма — это дуршлаг, через который кто-то просеивается, кто-то остается. А ты представь, там же миллионы людей были, — миллионы, не тысячи. Это были такие камни, крупные очень. Это были очень разные люди. Там огромное было сообщество культурное в городе. Как всегда папа говорил: «Мы не окраина. Магадан маленький, но столичный город». Это точно так. Потому что и свой драмтеатр, и куча ансамблей, и самиздат, и куча литературы, которая привозится с материка. Очень разные, часто аморальные абсолютно тусовки…

— А это сообщество, оно с политическими ссыльными было связано, или альтернативно развивалось как-то?

— Все было перемешано. Естественно, это не афишировалось. У нас, например, рядом, 13-й километр — это был поселок власовцев. Мы знали, что это предатели, что их осудили, они отбыли сроки, но после войны не уехали, очень многие старики оставались на Колыме. Потому что просто возвращаться некуда. Там офигенское количество было бывших зэков. Мы просто жили среди бывших зэков. Это было нормой, это было частью культуры. (Декламирует): «Ты помнишь тот Ванинский порт, и визг пароходов угрюмых, как шли мы по трапу на борт в холодные, мрачные трюмы…». С табуретки пела гостям в шесть лет — это моя песня была, потому что я ее хорошо исполняла, — у меня был такой коронный номер — родители научили на последнем куплете — «Будь проклята ты, Колыма, что названа Черной планетой» — спрыгнуть с табуретки, заложить руки за спину и ходить вокруг нее. Это вызывало у всех просто вообще припадок.

— Новосибирск казался совсем другим городом?

— Здесь другой мир был. Например, в Магадане не принято было пресмыкаться перед кем бы то ни было. Это не в манерах было. По-моему, там до сих пор так и осталось.

— Свободные люди… Вот парадокс — вроде как зона, и такая свобода внутри.

— Это даже не то чтобы зона — это деньги большие. Севера. Царь-то далеко. Да и все далеко. Те, кто из партверхушки приезжает — они задобрены икрой, рыбой. Северяне едут в мехах, с деньгами сюда, на материк, дома себе здесь понастроили. Многие, конечно, спились, но многие смогли приспособиться нормально. А мои родители прогуляли все. Могли бы быть миллионерами, но приехали сюда нищими.

Меня привозили на лето на «материк», потому что ребенку нужно солнце. Папа формулировал так: «Лялька, у тебя две задачи: чтобы была кожа как шоколад, а пятка чтобы была тверже моей руки». Он же механик, у него руки жесткие. То есть я должна была все лето бегать босиком и купаться. Он всегда снимал нам дачу в Речкуновке мы с  бабушкой и с тетушкой загружались туда. И у нас было такое существование вообще потрясающее. Все, что здесь — это была экзотика. Клубника, помидоры, арбузы, бананы, лето. Для меня Новосибирск это был юг. Все, что не Магадан, называлось «материком», и мы даже не знали, что здесь тоже бывает зима.

— Что-то про искусство мы почти не поговорили.

— Знаешь, что еще интересно — я понимаю, что я уже не буду заниматься (интонирует) актуальным искусством. Я не буду современной. Возможно, я даже пришла к такому времени, когда я не буду интересна для молодых. И это не важно вообще. И даже то, насколько я буду традиционно мыслить или нет — тоже не важно.

Да, с детства — ощущение конечности жизни. С детства ощущение, что жизнь очень маленькая. Я не знаю, почему. Но мне все время не хватает жизни, с детства. Всегда. Когда мне говорят: собери пазлы, чтобы чем-то себя занять — у меня это бешенство вызывает: вы че?!.. Поэтому отказ, например, от очень многих форм общения. Когда появился смартфон — это идеально. Я ненавижу разговаривать по телефону долго, я не выношу эти диалоги длительные. Поэтому ограниченное количество друзей. Ну просто некогда. Да, я люблю этого человека, я погружаюсь в него, но ведь столько дел! (Смеется.)

Антон МЕТЕЛЬКОВ, специально для «Новой Сибири»

Фото Вячеслава КОВАЛЕВИЧА и из архива Алены Залуцкой

Ранее в «Новой Сибири»:

Сергей Мосиенко: В этой жизни не только мы играем, но и нами кто-то играет

Whatsapp

Оставить ответ

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.